Вы здесь

Из обрези и жести

Марина УЛЫБЫШЕВА



ИЗ ОБРЕЗИ И ЖЕСТИ






* * *
Над Сибирской равниной плывут облака.
Роет жёлтую глину стальная река.
Сеют кварц и слюду берега из песка.
Далека ты, Сибирь, далека.

Там мой пращур на чёрном коне не скакал
И равнинные земли её не пахал,
И луны круглолицей мертвецкий оскал
В чёрном небе с тоской не искал.

Но и я на суглинок её и песок,
На черлакскую пыль нижнеомских дорог,
На её азиатский ковыльный восток
Угодила, как беглый в острог.

Я ныряла в реки её радужный плен
И мазутные пятна стирала с колен.
Но оскомина диких ирги и малин
Средь иных мне приснится равнин.

Моя родина! Сосен янтарь и смола.
Ты зачем мою душу измором взяла,
Ветром выдула всю, лебедой иссекла,
Солнцем выбелила добела?!

Я люблю тебя, словно добыча стрелу,
Как лихой человек ночи тёмную мглу,
Потому и храню в самом дальнем углу
Твоих призраков прах и золу.


* * *
Военный городок. Шестнадцатый по счёту.
Дощатый виадук. Пожарка. КПП.
На выметенный плац опять выводят роту
учиться строй держать, равняться и т. п.

Ну что мне до того? Я не пойму, не въеду,
как преломилось это всё в моей судьбе...
Но вижу — замполит ведёт политбеседу,
двойняшки А и Б всё скачут на трубе.

Там снежная зима, придя в наряде царском,
могла свести с ума, лишь выгляни в окно.
Минуй барака три — и в клубе офицерском
всё крутят допоздна французское кино.

Я помню тот мирок до чёрточки, до точки,
до запаха сырой извёстки с потолка.
Мне было десять лет. И капитанской дочкой
дразнил меня до слёз какой-то сын полка.

Как было всё давно. Как зрители из зала,
отец ушёл в запас. Живёт сам по себе.
Б спился год назад, и А уже пропала.
Лишь сажа да зола остались на трубе.


СОСЕД
Никчёмное моё жилище,
где в щелях адский холод свищет,
где мышь напрасно сыру ищет,
и кто-то плачет за стеной...

И то ль небритый, то ли пьяный,
сосед выходит из тумана
и вынимает из кармана
обычный ножичек стальной.

Он крупно режет лук на доли,
он посыпает корку солью,
он целый век не видел воли,
хоть не судим ни по одной.

Он жил как все: ходил в парилку,
держал в заначке полбутылки,
в коробку складывал обмылки,
платил за свет и за жильё.

Ну так и что же? Так и что же?
Какая мысль мне сердце гложет?
А вот. Зачем он носит ножик
в кармане френча своего?


* * *
Там, где жуют и глотают,
там, где смакуют и пьют,
ловкие мошки летают,
мелкие сошки снуют.

Это не жизнь, а малина.
Только пристроиться в такт.
Это — немая картина.
Это — бесплатный спектакль.

Старая-старая тема.
Ох, житиё-бытиё!
Вечная философема!
Косточкомелье, нытьё!

Там, где жуют и глотают,
в пол, примеряясь, плюют,
устрицы млеют и тают,
совесть и честь отдают.

Там, где жуют и глотают,
точно под ложечку бьют,
жаждущим не наливают,
алчущим не подают.


Про овечку

Если б я была горою
из гранита и асбеста,
то б гляделась горделиво
в безвоздушный окоём
и, кристаллами сверкая,
в платье снежном, как невеста,
я не сдвинулась бы с места.
Я б стояла на своём.

Если б я была горянкой,
я бы песню песней пела
и как маков цвет пылала,
и на свадебном пиру
я б шашлык хрустящий ела,
и монистами звенела,
наливая в звонкий кубок
цвета крови Хванчкару.

Если б я была овечкой,
я бы думала о вечном.
А о чём ещё мне думать,
глядя в пляшущий костёр?
Чтобы ухало сердечко,
чтоб свивалась шерсть колечком,
чтоб устойчив был треножник,
чтобы ножик был остёр.


* * *
И рыбы говорят,
и звери молвят речи.
Ты только нем один —
язык мой человечий.

Беседуют жуки.
И волку волк внимает.
Лишь жесткокрылый люд
слова не понимает.

Он буквиц позабыл
природное значенье.
Он смысла утерял
небесное свеченье.

Напала на него
ленивая зевота.
Ему не по плечу
духовная работа.

А птицы молвь ведут
и выдают коленца.
Лишь мы чужане тут,
дички, переселенцы.

Мычим как немтыри,
изображаем жесты.
Но сделан наш язык
из обрези и жести.


* * *
... И добрые эти старушки,
Забыв про питьё и еду,
Ко лбам приставляя ладошки,
Всё смотрят — куда я иду.

И я, как под дулом мортиры,
Иду и газеткой трясу,
Иду я в чужую квартиру,
Чужую авоську несу.

Хозяйский замок проржавелый
Чужим открываю ключом.
Мне самое первое дело —
Не думать сейчас ни о чём.

В лицо ударяет мне запах
Мышей и чужого жилья.
И чуть приседая на лапах,
Глядит таракан из белья.

А в зеркале, в двух половинках,
Там некто вертит головой,
В лице у него ни кровинки,
И взгляд у него нежилой.

За этот буфет с позолотой
И счастьице сроком на год
Он платит с исправной заботой
Огромные деньги вперёд.

Он ходит с пустым выраженьем,
Ложится в пустую кровать.
Я в этом чужом отраженье
Себя не хочу узнавать.

Чаёк испитой пусть он цедит
И дороговизну бранит,
Коль собственной жизни не ценит
И счастье своё не хранит.


* * *
А мне, должно быть, это снится.
Когда успела я уснуть?
Летает человек, как птица,
над улицею Красный путь.

Что за нелепость? Что за штуки?
Раскинув худенькие руки,
Пытаясь облако обнять...
Пытаясь дрожь в груди унять...

У пальтеца распахнут ворот.

Внизу лежит огромный город,
из труб и трубок дым пускает,
многотиражки выпускает,
сто книг поваренных листает...

А человек себе летает!
Пытаясь облако обнять...
Пытаясь дрожь в груди унять…

А я люблю его и плачу,
кричу... И — ничего не значу!
Руками голыми мотаю,
но — бесполезно. Не взлетаю!

Мне это снится, снится, снится!
Не может человек, как птица!

Чего он, в самом деле, хочет?
Кому он голову морочит?
Пусть перестанет, наконец!

Но он ныряет в синих складках.

А из распоротой подкладки,
из распоровшейся подкладки,
летит на землю
леденец.


* * *
Как ждала ты от меня писем,
так и я теперь жду, но чего — не знаю…
То ли знака какого оттуда, из тайной выси,
дуновения слабого, эха, тайного сна... Я

конечно, всё понимаю, всё разумею:
почтальоны туда не ходят, голуби не летают.
Но, наверно, молиться, мама, я не умею,
что туда и молитва моя не достигает.

Вот такая, мам, непутёвая твоя дочка:
то слезинки не выжмешь, а то возьмёт — разревётся.
А ты ждёшь, как и здесь ждала от меня строчки.
И всё ходишь на почту или — как там зовётся...

* * *
Господи! Взыщи меня из ада!
Пал мой дух, и свет во мне погас.
День прошёл — я ничему не рада.
Ночь прошла — я не сомкнула глаз.

Шевелю незрячими руками
по стене от двери до стола.
Воздух затвердел и стал как камень.
А земля, как лодка, поплыла.

Этого ль душа моя хотела,
распуская пёрышки на свет,
наряжаясь в праздничное тело,
заводя будильник зим и лет?

* * *
Никогда мне уже не войти в этот дом,
где рос худенький тополь под самым окном,
где, накат на обои недавно сменив,
глава дома насвистывал странный мотив,

где не дай бог разбить или что-то сломать,
где из командировки приехала мать,
и по этому поводу в доме уют,
ананасы с шампанским на стол подают.

Ну а в будние дни все пшено да пшено...
Скоро будет развод. Это предрешено.

Где под вечер сестра, накрутив бигуди,
спать ложится со вздохом печальным в груди.
Мой не собран портфель. За три двойки подряд
весь отряд исключил меня из октябрят.

Никогда мне так чисто про поле не спеть.
И так часто ангиной уже не болеть.
След мой смыло волной. Опалил меня зной.
Предал друг. Поглотил океан ледяной.

Как ни странно — все это случилось со мной!

Где (всему любопытство, конечно, виной),
меня током ударило в жизни одной.
А в другой, дорогой, как последний глоток,

все другое: и время, и тополь, и ток.


100-летие «Сибирских огней»